Огоньки дрожали в трех фонариках. Дрожали и ползали по стенам уродливые тени. Говор в вагоне стал громче. Голоса то вспыхивали разом, одновременно, толклись и перебивали друг друга, то разбивались порознь и текли ровно и неторопливо под однообразный стук колес. Лежа на полке, Егору трудно было разбирать, о чем говорят. Но если подвинуться к краю и свесить голову, то можно было слышать батюшку — на одной стороне — и старика в жилетке и розовой рубахе, сидевшего по другую сторону на лавке.
— Есть два благодатных средства от пьянства, — говорил батюшка, обращаясь к толстой старой купчихе с красным лицом (он, очевидно, продолжал раньше начатый разговор), — два средства… Первое: пить каждый день святую воду и служить молебны круглый год. А еще есть благодатное средство: служится панихида по царице Дарий…
— Дарье? — почтительно переспросил отец Егора, желая, должно быть, выказать свое внимание к словам батюшки.
— Да. По царице Дарий, — с особенной отчетливостью повторил батюшка. — Из истории нам известны две царицы Дарий. Одна была четвертая жена Ивана Грозного, другая грузинская царица, умершая в 1805, кажется, году. Не знаю, по какой из них, но служится панихида. Многие получают исцеление… Совсем даже бросают пить.
Из-за спины отца, с другой лавки, доносился до Егора ровный и неспешный стариковский голос. Должно быть, он рассказывал что-нибудь интересное, потому что около него было больше слушателей, чем около батюшки: они стояли даже в проходе и выглядывали через перегородку из другого купе. Их лица трудно было рассмотреть, но в позах, наклонившихся в одну сторону, в согнутых, черных шеях, в неподвижных затылках, в потных лысых или мохнатых головах — сквозило пристальное внимание.
— У вас тут мало слыхать про нарезку, не говорят… А у нас все ждали: вот-вот к Петрову дню выйдет… Ан вот заглохло что-то…
— Мне у Троицы монахи сказывали: пойдешь в Рассею, дед, говори, чтобы ожидали. Верно!.. Так и назначали: к Петрову дню, говорят, выйдет… Ан вот нет!
— А как Турция? Не довелось вам слыхать? — снова послышался голос с полу, когда стих одновременный говор.
— Турция? — повторил старик и на мгновение задумался, как бы наводя справку по этому предмету в обширном архиве своей памяти. — Да ведь ее на три части хотели делить, а наш царь не дал свово согласия. «Я, — говорит, — один ее заберу, а всех турок по своему народу разведу, чтобы и муж жену не видал… чтобы никакого совету промежду них не могло быть»…
— А агличанка? — возразил скептический голос из прохода.
— Агличанка? — живо и весело возразил старик. — Да ведь ее самой-то уж нет!
— А гляди, кто-нибудь да на ее месте сидит… аль нет?
— Это зять-то, што ль, ее? — с презрением воскликнул дед. — Он чего сделает? Ведь он у нас в Петербурхе живет…
Он сделал короткую паузу и продолжал опять вдохновенно:
— Д-да, кабы Турцию-то нам забрать, так нарезка-то уж без всяких тех… без проволочки была бы… Там земли — пространство!.. А то у нас расчисление делали, так даже народу умножилось… си-ла народу!.. Тогда вот ревизию производили, годов тридцать назад: сколько у нашего царя есть народу и сколько земли на каждого? И насчитали двести миллионов двести тыщ…
— Ф-фу ты, Боже мой! — вздохнул кто-то с изумлением и не без гордости.
— Да. А сичас вот ревизию производили, в 97-м, насчитали ишшо шестьдесят миллионов шестьдесят тыщ… «Откеда же они взялись?» — царь спрашивает. Господа сенаторы и енаралы говорят: «А разродились». — «А что земля за это время разродилась аль нет?» — «Земля все та же да одна…» — «То-то и есть, — говорит. — Они к этим пришли, эти шестьдесят миллионов, да всю землю на себе в лаптях унесли… А рассчитайте, — говорит, — сколько земли на душу приходится?» Рассчитали, сколько земли на душу приходится: восемь десятин на великого князя, царского сына-наследника, восемь десятин на енарала, восемь десятин на попа… всем равно — и крестьянину!.. И ежели родит енаральская жена сына — не пиши его енаральским сыном, а пиши в казенные крестьяне! И ежели родит попадья сына — не пиши его в семинаристы, а пиши в казенные крестьяне! Тогда всем земли хватит!.. А господа говорят: «У нас чины-ордена, хресты святые Анны — не лишай нас чинов-орденов, оставь нам их!» — «Как же, — говорит, — я вам оставлю их? Иде же я вам земли возьму? Хотите, чтобы я оставил чины-ордена, выселяйтесь в Зеленый Клин, там вам и земля…» — «Да мы чего же там будем делать без черни?» — «Стройте фабрики и заводы…» — «Фабрики и заводы без черни тоже не пойдут…» Не хотят выселяться…
А поезд громко и весело лязгал, уносясь в темноту безлунной ночи, которая частыми звездами заглядывала в окна вагона и лила в них струю свежей степной прохлады, с тонким запахом поспевших хлебов и свежей соломы.
Егор вытянул голову книзу и глядел на это неизвестное, беспредельное пространство, молчаливое и сосредоточенно-серьезное. Искры сыпались из паровоза и разбегались в разные стороны. Снизу выскакивал яркий свет, метался по сторонам, лизал придорожную траву, прыгал, дрожал и отрывался, пропадая в молчаливой степи. Он кидался крылатым змеем на встречные кусты, телеграфные столбы, будки, — и они, попавши в него, испуганно прыгали, крутились, как обожженные, и плясали какой-то смешной танец. Затем быстро исчезали в темноте.
В два часа ночи приехали в Поворино.
В третьем классе вокзала были забиты двери: шел ремонт. В первом — все диваны и стулья были заняты спящими. Егор с отцом остались на платформе. Они с удобством поместились на тачке. Поглядывая в небо, начинавшее бледнеть, Егор слышал голос батюшки, бунтовавшего в первом классе: